Но Серафиму было уже не до нее и не до Темлякова, который тряс его за плечо. Да так однажды зло тряхнул, что Серафим повалился набок, и Темляков с трудом удержал его от падения с телеги — голова уже свесилась через край и болталась безжизненно с отвалившейся челюстью. Лицо было серое, нехорошее, как у мертвеца. Желтые зубы на бледно-розовой, как вымокший под дождем червяк, челюсти нагнали вдруг страх на Темлякова.
— Серафим! — закричал он изо всех сил. — Серафим!
Лошадь остановилась. Николаша заплакал.
По сторонам дороги зеленели поля молодой ржи, поседевшей от дождя, а за полями туманился сизый лес, который был всюду — сзади, впереди и по сторонам. Глинистые лужи на каменистой дороге морщились от дождя. Пустыня, залитая водой, мутная, серо-зеленая, окружала Темляковых.
Серафим, которого тормошил Темляков, спал, выставив глиняный нос, дыхание его было ровным и спокойным. Лошадь, казалось, тоже дремала, кокетливо подогнув опять заднюю ногу и подвернув копыто. Сквозь коричневую грязь опять поблескивала стертая подкова.
Ничто не могло разбудить Серафима! Ни мольбы, ни крики, ни просьбы, ни слезы, ни ругань. Все было напрасно.
Николаша плакал с подвыванием. Плакала и Дуняша, прижимая сына. А Темляков никак не мог сдвинуть с места маленькое, но тяжелое, словно намагниченное тело Серафима. Пыхтя тянул он его, толкал, но вместо того, чтобы сдвинуть маленького человечка, сдвигал телегу, а с телегой и лошадь, которая терпеливо переступала с ноги на ногу и опять замирала в кокетливой позе.
Наконец он справился, перекатил Серафима, приткнул его головой к чемоданам, прикрыл ему лицо от дождя краем брезента, пристроился на облучке, взял в руки тяжелые вожжи, с оттяжкой шлепнул ими по лошадиному крупу, чмокнул, подражая Серафиму, и лошадь, к его удивлению, неохотно пошла, послушалась.
— Но-о-оо! — кричал на нее Темляков, растерявшийся и испуганный не на шутку. — Но-о-о!
Лошадь продолжала идти сонным шагом, безразлично и медленно, не разбирая дороги.
— Куда ехать-то, черт побери? Во дела! Спросить не у кого!
— Поезжай прямо! — крикнула Дуняша, теряя самообладание. — Он еще спрашивает, куда ехать! Куда ты поедешь, если дорога всего одна. Идиот какой-то!
Темляков увидел страх в глазах Дуняши, понял, что это не она кричит, а ее страх, и тихо отозвался, постаравшись выдавить улыбку:
— Успокойся, пожалуйста. Мы и так, как видишь, едем прямо.
Они долго и уныло ехали прямо и молчали. Даже Николаша перестал плакать, как если бы мать и на него тоже прикрикнула и он унял слезы, впервые услыхав ее крик. Он внимательно смотрел по сторонам и, насупив брови, темно-серой тучкой поглядывал на отца, который не мог заставить лошадь бежать рысью.
Одному лишь Серафиму было хорошо: он крепко спал, распластавшись на дне телеги, словно это не человек был, а какая-то вещь, мешок какой-то под брезентом. Носок его сапога, торчащий из-под брезента, на каждом ухабчике, рытвинке, на неровности дороги игриво покачивался из стороны в сторону, как будто Серафим пританцовывал во сне, поставив ногу на каблучок и уперев руки в боки.
Мокрый, залишаенный лес подступал вплотную к дороге, стискивая ее в своих мрачных объятиях, но стены его раздвигались, освобождая место лугам с не кошенными еще травами, цветы которых закрылись от дождя, хотя и видны были полевые гвоздики, бледно-сиреневые колокольчики, метелки щавеля и желтого козлобородника, зонтики белого и розового тысячелистника, звездочки куриной слепоты. Цветущие травы поникли, отяжеленные дождевой влагой, насытились, напились небесной благодати и ждали солнца, а вместе с ним и хлопотливых пчел, шмелей и ос, всевозможных мух, комаров и жучков — ждали жизни.
Луга уступали место густым овсам или темно-зеленым челкам молодого картофеля. Но опять лес погружал во тьму уныло поблескивающую дорогу, которой не видно было ни конца ни края.
Ни души кругом! Ни встречного, ни попутного прохожего. Ни деревни! Ни единого признака жизни. Словно они ехали по земле, брошенной людьми.
Большак, который еще совсем недавно имел вид вполне проезжей, хотя и изрядно выбитой дороги и был окопан с обочин канавами, откуда ползли в самую грязь усы веселой повилики, бросая свои цветы под колеса телег, — большак этот стал вдруг терять свои очертания, расплываясь вширь грязными разливами, ветвиться объездными колеями. Справа из ивовых кустов, залитых водой, поднялась свечой утка. Телегу трясло, болтало из стороны в сторону, жидкая грязь, в которую въезжали колеса и по самые оси проваливались в нее, заставляла лошадь напрягаться из последних сил, и Темляков молил Бога, чтоб она не остановилась посреди непролазной грязи, облегченно вздыхая всякий раз, когда лошадь вытаскивала вихляющую телегу на прочное место дороги, терявшейся среди луж, ухабов и рытвин.
Носок Серафимового сапога плясал, будто хозяин припустился в лихую барыню, мертво примагнитившись к дну телеги.
Глинистая тропа потянулась от дороги вправо под горку, а вскоре туда же отвернули, заблестели на повороте мокрые колеи наезженной дороги. Внизу, за лугом, серебрился березовый лес вершинными ветвями.
Лошадь словно во сне свернула на эту колею, потянув туда и телегу.
— Куда?! — закричал Темляков, натягивая вожжи. — Ну пошла! Пошла прямо! — кричал он, вспомнив, что надо дергать за левую вожжу, чтобы повернуть упрямую кобылу. — Куда ехать-то?! Черт ее знает!
— Поезжай, ради Бога, прямо! — взмолилась Дуняша. — Пусть уж большая дорога! Куда-нибудь приведет. А эта в лес затащит. Пропадем там. Поезжай прямо! Ну что ж она у тебя встала совсем? Хлестни ее как-нибудь! Господи Боже мой! Ужас какой-то!
Лошадь остановилась и не хотела больше подчиняться Темлякову. Он хлестал ее вожжой, дергал, тянул, сворачивая голову на левую сторону, но лошадь упрямо стояла на месте. Пришлось спрыгнуть с телеги в грязь и вывести за уздцы эту тварь на большую дорогу. Вытянув шею, она как пьяная, шатаясь, вышла на прежний путь и поплелась еще медленнее, чем до развилки.
Казалось, прошла уже вечность с тех пор, как выехали они со станции. Лошадь все шлепала и шлепала копытами, понурившись в полудреме, телега проваливалась, дыбилась, качалась — и не было конца этим страшным мукам.
Николаша спал. Дунечка затекшей рукой придерживала сына, другой вцепилась в закрайку телеги, в высокую ее грядку. Промокшая и озябшая, она обреченно смотрела вперед, вглядываясь в бесконечную и бессмысленную дорогу, которая видна была ей из-за лохматого крупа лошади, шевелившегося у нее перед глазами хвостатым чудовищем. Силы ее кончались, и она стонала от тоски, потеряв уже способность что-нибудь понимать в этом мире. Ей хотелось лишь просушиться и согреться. Дом Пелагеи, куда она не надеялась попасть, казался ей мечтательным призраком, спасительной гаванью, сказочными чертогами, светлым, теплым, сытным жилищем добрых людей, которые, возможно, волнуются за них, несчастных путешественников, корабль которых, потеряв управление, плывет по разливанному морю грязной дороги без руля и ветрил.
И вдруг! О чудо! Всадник на коне!
Бурый жеребец, раскидывая длинные ноги в широкой рыси, поднес всадника к телеге. Дуняша услышала, как удила скользяще стукнули по зубам, увидела, как жеребец скосил глаз на кобылу, выпучив багрово-желтый белок.
— Тр-р-р, — протарахтел молодой усач, окинув всех путников ястребиными глазами. — Куда путь держите? — строго спросил он.
Он сидел на широкой спине жеребца, прижимаясь ногами к ребристым бокам. Жеребец был не оседлан, лишь старая стеганка накинута на хребет рабочего жеребца с мозолями на плечах.
В голосе всадника была такая лютая, холодная злость, так подозрительно и остро смотрел он на Темлякова, на мокрый край фибрового чемодана, что Дуняша решила в испуге, что им встретился на большой этой дороге разбойник.
— В Ракитино! — воскликнул измученный Темляков. — А дороги не знаем!
— В Ракушино нам надо, — поправила мужа продрогшая до костей Дуняша. — В Ракушино едем.
Лицо ее, забрызганное грязью и перечеркнутое мокрыми прядями почерневших волос, привлекло внимание разбойника, глаза его вспыхнули желтым огнем, как будто с высоты своей он увидел вдруг перепелку, теплая улыбка просочилась сквозь эту желтизну.
— Откуда вы едете?
— Со станции.
— Так, — протянул он. — А лошадь где взяли?
— Да вот он, этот... нас встретил, — опять криком ответил Темляков, мотнув головой в сторону спящего Серафима. — Спит! А мы не знаем, куда ехать.
Всадник увидел маленький холмик под брезентом, мокрый носок сапога, вцепился коню в гриву, вглядываясь в лицо спящего, и с облегчением расправил лицо в улыбке, превратившись в добродушного парня. Конь заходил под ним ходуном, как лодка на волнах.
— А я гляжу, лошадь из Ракушина, люди чужие... Лошадь-то я узнал, — говорил он, гарцуя на неспокойном жеребце. — А чего он спит? Угостился? Ему нельзя, он с глотка ложится... Симка! — крикнул он что есть мочи и засмеялся. — Симка, черт!